Ранним утром поднялся я и, выйдя из палатки, увидал, что все уж на ногах. Пили чай. Вскоре явился наш переводчик и донес их высочествам, что отряд Пшаво-Хевсуро-Тушинской милиции, с предводителем их, князем Шете-Глухоидзе, явился приветствовать августейших путешественников и эскортировать дальнейший их поезд. Все встали и пошли глядеть на этих зверей, о которых я ранее слышал всякие странности. Мне говорили, что предводителем себе они избирают храбрейшего меж ними, и ему предоставляется честь быть впереди при постоянных их в высшей степени рискованных военных операциях. Живут они в неприступных скалах, лазая и карабкаясь по камням ущелий и горным тропинкам гуськом. Веры, несмотря на то, что они значатся христианами, у них нет никакой; суеверий же масса, и обрядность христианская с мусульманской перемешаны вместе. Передавали мне, что они страшно дики и кровожадны до зверства. Сакли их внутри убраны, кроме оружия, еще руками и другими частями тела, отсеченными в битвах с черкесами. Убоину эту они предварительно просаливают и подсушивают, чтобы сохранить на костях тело. «Ну, народец! — думал я, глядя на них: — хорош!» Все они предстали, выстроившись на конях вряд, в ожидании появления их высочеств. Большинство этих мрачных и диких фигур были в стальных кольчугах, с небольшими металлическими щитами, некоторые в башлыках или оборванных папахах, другие в черкесских чухах. Оружия на них было много, и все блестящее, серебряное, составлявшее полный контраст с отрепьями остальной одежды. Мне казалось, что тот, кто из них был помолодцеватее и половчее, был и оборван больше, но оружие у таких было богаче. Это, впрочем, я замечал не только у них, но и у других мусульманских племен кавказских горцев. В этом их как бы своеобразный шик. Тип их — не черкесский и не грузинский, скорее русский: глаза часто очень малые, серые и злые, как у сокола; цвет лица — точно цвет выветренного камня-песочника или плитняка, — ни кровинки и цвете кожи. [849]
Кони у них небольшие, поджарые, узкогрудые, но смотрят они глазами, в выражении которых больше человечности и доброты, нежели у их хозяев. Особенный эффект делают их длинные винтовки, запрятанные в косматые, из шерсти, чехлы. Впереди строя на прекрасном карабахском розовом коне, с выкрашенной в зеленый цвет головою и таким же хвостом, стоял предводитель их, древний старик, князь Шете-Глухоидзе. Он был одет чуть ли не беднее всех, в темно-рыжую черкеску, без кольчуги; никакого признака власти на нем не было; сидел он, оглядывая свою дружину, на коне [850] лихо, несмотря на девятый десяток лет и на бесчисленное число ран на своем старом теле. В дружине этой были и молодые люди, почти мальчики, но и на них, как видно было, условия быта наложили ту же печать мрака и трагизма. В скором времени великие князья вышли на балкон, поздоровались с дружиной, которая на приветствие их отвечала не то мычаньем, не то заглушенным воплем. Даже у меня мурашки по коже пробежали. «Эк их! лешие, черти! — проговорил за мною старый донской казак: — ровно волки перед смертью воют!»
Когда затем великие князья заставили дружину пройти мимо себя, я положительно залюбовался на некоторых из них: ни тени того вульгарного молодечества, которое у многих выражается в подобных случаях. Смотришь на проездку этакого хевсура или пшаво-тушина и как бы читаешь в его глазах: «Положим, зверь-то я зверь, но и не стараюсь казаться ничем иным, с тем, мол, и возьмите! А вот все вы прочие хуже еще меня, ибо мелочь, а потому презираю я вас от всего моего косматого сердца!»
Так как по приказанию великих князей после церемониального марша вождь с переводчиком были потребованы к их высочествам, то остальные всадники спешились, и я взял альбом. Подошел поближе к ним в надежде занести кого-нибудь из них в свою путевую тетрадь.
Недалеко от нас под деревом, по чьему-то совету, не глядя на совершенно для этого не подходящий утренний час, дико завыли две зурны, и дружинники начали мрачно готовиться как бы к невольному танцу. В это время я увидал, что один из них с раненой и подвязанной рукой несколько отделился от толпы и стал около стены.
— «Стой! — думаю, — милый, теперь я тебя на многие годы обреку стоять на страничке моего альбома». Между тем около музыки наладились наконец танцевать; взяли они друг друга одной рукой за талию, другую же руку каждый положил на плечо своего соседа, и таким образом образовался круг; на этот круг на плечи взгромоздился второй этаж, и так же взялись руками, как и первые. Ну, легко себе представить, какой уж тут был танец!? Дико настолько, что прямо описанию не поддается! Мне некогда было следить за этим, потому что все свое внимание я вперил в фигуру раненого хевсура, о которого рисовал. Несколько раз я мельком замечал, что один молодой хевсур все время заходит за мою спину, желая взглянуть, что я делаю. Не понравилось это старому казаку, стоявшему около меня. «Ты что тут, поганец? Пшел! Ишь срамник какой, а!... Вот уж именно, что аспиды проклятые, анафемы!»... — провожал он удалявшегося.
— За что ты его? — спросил я казака. [851]
— Да как же, ваше высокородие, — раздраженно ворчал казак: — разве не изволите видеть, что у него, этого поганца, из-за пазухи человеческая рука торчит! Нарочно леший выставил, хвалится ..
— Какая рука?
— Известно, ваше высокородие, неприятельская; отрубит вот ирод, да и носится с ней, прости Господи, как нищий с торбою... Мать Пресвятая Богородица!... — кончил он, крестясь и отплевываясь.
Действительно, из лохмотьев чухи хевсура глядели потемневшие уже персты мертвой руки.
— Да ведь это же воняет!? — невольно сделал я вопрос казаку.
— Солят дьяволы солью, а все же воняет; да ему што, ваше высокородие, разве он может понимать это? Сказано: «зверь-человек»...
Казак был из сообщительных и рассказал мне тут же, пересыпая свои слова руганью, что он наблюдал, как на одного раненого татарина напал с кинжалом тушинский мальчишка, лет 12 — 13, чтобы отрезать ему башку.
Раненый, однако ж, нашел столько в себе силы, что схватился за кинжал и начал бороться; тогда это милое дитя, недолго думая, кинулось на раненого всем телом и начало зубами грызть ему горло — и загрызло до смерти татарина.
— Да ведь што, ваше высокородие, — добавил казак, — кто Богу не грешен, ну, загрыз бы, да и конец, а ведь смотрю: шельмец так и впился, не сходит, ровно бы пес с падали... Насилу палкой отогнал!.. Вот какой подлец народ! — кончил казак.
Занявшись рисованием и слушая характерный рассказ казака, я, кроме танцев, пропустил и другую интересную сцену, что произошла с хевсурским вождем. Великие князья пожаловали ему первый офицерский чин и подарили кавалерийские эполеты. Сделавшись таким образом корнетом, этот восьмидесятилетний юноша обезумел от радости: валяясь перед великими князьями в порыве нахлынувшего чувства, он истерически плакал и дико хохотал. Больших трудов стоило его успокоить, чтобы мне по поручению великих князей начать писать его портрет. Во время сеанса, продолжавшегося минут 10 — 15, он старался держать себя спокойнее, хотя временами его все как-то нервно коробило, и при дыхании что-то шипело и свистало в груди. Стоявший рядом со мною переводчик сообщил мне, что свист этот происходит оттого, что старик много раз был навылет пробит черкесскими пулями. Из семьи старика, состоявшей некогда из 11 сыновей, все до одного убиты, находившись в дружине отца, в стычках с горцами. Сакля, — рассказывал мне переводчик, — этого престарелого хевсура, [845] предводителя дикарей-христиан, в их ауле обнесена частоколом, и на каждой его заостренной верхушке сидит по черкесской голове; иные из них старые и высохшие на ветре и солнцепеке, иные же свежие, над отчисткой которых от мяса хлопочут целые стаи хищных птиц...
ИЗ ПУТЕВЫХ ЗАМЕТОК М. О. МИКЕШИНА